– Александр, сейчас вы репетируете Гаева в «Вишневом саде» Кончаловского. Об этой работе уже можно говорить или вы суеверны?
– Я суеверный, когда предложение еще только витает в воздухе, а здесь репетиции идут уже полным ходом, так что… суеверий не боюсь. Это четвертая пьеса Чехова, которую Андрей Сергеевич ставит в нашем театре. Сначала была «Чайка», потом «Дядя Ваня», «Три сестры» и вот теперь – «Вишневый сад». Я играю в последних трех. Так что Гаев – это очередное испытание для меня. Но, как сказал мэтр: «Кроме меня, никто тебе таких заданий больше давать не будет». И это действительно очень интересная, хоть и сложная работа.
– В своих интервью Кончаловский утверждает, что дарование Александра Домогарова может раскрыть далеко не каждый режиссер, а ему это удается. И, глядя на вашего Вершинина из «Трех сестер», в этом убеждаешься. Совершенно неожиданный рисунок роли! А как будет с Гаевым?
– Здесь еще «неожиданнее». На репетициях Андрей Сергеевич любит найти такие реплики в пьесе, мимо которых многие режиссеры прошли бы. Например, в «Трех сестрах» Маша говорит о Вершинине: «Полюбила с его голосом, его словами, несчастьями, двумя девочками…» Мы тогда начали искать в этом ключе (дескать, что же там за голос?) и пришли к общему знаменателю. На репетиции была найдена новая интонация – сформировалась речь персонажа. (Говорит, немного грассируя.) Вырвался немножко Виталий Вульф, немножко Вертинский. Хотя Вертинский был более жестким в своем грассировании. Это скорее ближе к Вульфу, к его манере говорить совершенно на любую тему – вне зависимости от того, знает он ее или нет. (Подражая манере Виталия Вульфа) «Я был свидетель. Выскочила маленькая Мэрилин Монро, за ней вышел высокий господин – это был ее муж». И так далее. Оттолкнулись от этого.
Здесь мне будет в очередной раз очень-очень-очень тяжело. Потому что я сейчас, как ледокол, разбивая льды, иду против течения. Это против моего характера, против природы, против актерской натуры, против того, к чему я привык. С одной стороны, начинаю себя не любить и ненавидеть в это время, потому что не получается. А с другой стороны, это, наверное, для артиста необходимо – вернуться на второй курс института, почувствовать себя студентом. И это только плюс к профессии. Потому что за 30 лет в театре сыграно уже море ролей, а здесь вдруг понимаешь: ты, как «белый лист». Безусловно, наработки есть, но когда тебя вынуждают идти против своей натуры... Хотя Вершинин, который тоже поначалу был мукой, за два года, пока мы играем спектакль, стал мне уже удобен. Кончаловский, образно говоря, мне тогда руки выворачивал. Хотя он это отрицает и говорит, что своего Вершинина я придумал сам.
Сейчас история повторяется. И я просто упал на колени, говорю: «Секи голову, я больше не могу».
– Может, вы недовольны собою, в то время как режиссеру все нравится в вашей трактовке образа? Вам присуще самобичевание?
– Понимаете, тут другое. Гаев – не тот персонаж, который досконально прописан Чеховым. В третьем акте он вообще произносит только пять предложений: «Вот возьми... Тут анчоусы, керченские сельди... Я сегодня ничего не ел... Столько я выстрадал! Дашь мне, Фирс, переодеться».
Всё!
Но надо же не просто показать его характер, а протащить это через четыре акта. Потому что за этими несколькими предложениями должна стоять история. И надо сделать эту характерность своей, чтобы она не вызывала у зрителей сомнений – вот это для меня сейчас задача номер один. Но повторюсь, артистам надо иногда идти против своих наработок.
В актерской профессии не бывает все гладко. Есть роли более удачные, есть менее удачные, но они все равно все твои. Как ни крути, они все рождены тобою. Каждая новая роль – это как роды. А роды вообще проходят нелегко, я имею в виду физиологию. Идет время накопления, когда за репетиционный период ты начинаешь жить этим персонажем. Появляется совсем другой опыт, потому что тебя бросало из огня да в полымя. Хотя я сам не раз по своей воле бросался в крайности, потому что очень хотел сыграть такой диапазон – от Сирано до Джекила.
– Так и в самой «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда» тоже диапазон очень широкий – от гения до злодея. Как у вас сил хватает на такой сложный спектакль?
– Он действительно очень тяжелый для меня. Можно, конечно, играть его «с холодным носом», но если отдаешь себе отчет в том, что ты не артист мюзикла, то, конечно, это очень тяжело. Потому что надо заставить себя хоть как-то звучать – это раз. Потом желательно сыграть, чтобы было понятно, кто есть кто и почему, и зачем. На многие вопросы я для себя ответил. И эта новелла Стивенсона для меня более-менее ясна. Мне понятно, – почему Джекил и что такое Хайд. И что такое в Джекиле Хайд, и Хайд в Джекиле.
– В каждом человеке есть и Джекил, и Хайд.
– У каждого есть скелеты в шкафу. В каждом человеке есть добро и зло. Другое дело, что в силу воспитания, в силу образования, в силу общественного мнения имеем ли мы право выпустить Хайда наружу? Не дай бог этого сделать. Не выпускай, потому что он обратно не войдет. Ты позволил злу выйти. А если зло выпущено, то, ой, как проблематично загнать его обратно. И с каждым разом зло преобладает. С каждым разом его превращения происходят сами по себе и вот уже все – не надо никаких инъекций. Злодей понял, что он всесилен, он всемогущ. Вот об этом наш спектакль.
– Многие актеры говорят, что интереснее играть злодеев. Там больше красок.
– Как ни странно, но отрицательные персонажи написаны всегда ярче, точнее и острее. В отрицательном герое гораздо больший спектр чувств. Почему в театральной школе учат – если он добрый, ищи, где он злой. Если он злой – ищи, где он добрый. И почему им движет именно это? Почему все-таки Хайд не убивает Эмму? Хотя полное ощущение, что ей конец сейчас настанет. А убивает девушку, которая, наоборот, пошла ему навстречу. Значит, при всемогущем вселенском зле в Хайде осталось что-то положительное от Джекила?
– Недавно на эту роль ввели еще одного актера. Ходили слухи, что связано это с тем, что вы намеревались уйти из театра…
– На самом деле, я не собирался уходить из театра. Просто меня пригласили участвовать в интересном проекте, и надо было месяца на три-четыре уехать из страны. Но я хотел приезжать в Москву и играть свои спектакли. Правда, сейчас этот проект на время заморожен, поэтому пока говорить о нем не стоит.
– Вы никогда не хотели поменять место работы? Говорят, Табаков приглашал вас в МХТ.
– Да, но это было очень давно. И я тогда сказал Олегу Павловичу, что не могу оставить Театр Моссовета, потому что это мой дом. Могу уйти на год поработать, но потом должен обязательно вернуться сюда.
– А чем так привлекателен для вас Театр Моссовета? Никогда не хотелось поучаствовать, например, в перформансе или в вербатиме? Там ведь совершенно особые методы актерской игры…
– Не уверен, что надо заниматься вербатимом, документалистикой в театре. На это есть документальное кино. Театр должен нести совершенно другие смысловые нагрузки. Зритель приходит сопереживать и переживать, задумываться: «А кто же такой этот дядя Ваня?» И если зритель после спектакля придет домой, снимет с полки Чехова и перечитает – значит все: я, как артист, свою миссию выполнил. Человек пришел и задумался не о пельменях в морозилке, хотя это тоже немаловажно. Но он вдруг, посмотрев, например, «Мой бедный Марат», подумал: «А как мы живем?» Это в психологическом театре самое главное.
Не очень люблю разгадывать ребусы в театре, честно вам скажу. Потому что можно наворочать черта лысого на сцене, заставить людей прыгать вокруг стула, а потом выдать это за то, что «вы ничего не понимаете в искусстве». Конечно, любое искусство имеет право быть. Потому что это выражение художника. Другое дело, что это не мое.
Но это не значит, что надо писать жалобы и подавать иски в суд на создателей отдельных спектаклей. Думаю, это делают те, кому больше нечем заняться. Или люди с недостатком воспитания.
А воспитание начинается с дома. Пока ты живешь с родителями, которые учат тебя держать вилку, ложку, завязывать шнурки, говорить «спасибо», уступать женщинам место, пользоваться салфеткой… Не с битой к тебе папа приходит. Тебе же все объясняют. Ты запомнил сначала одно, потом другое. Потом ты запомнил отношения мамы с папой и понимаешь, как они должны складываться.
– Ваши родители, судя по фотографиям, были очень красивыми людьми. И чувствуется, что между ними была большая любовь…
– Да. Отец обожал мать. Она была моложе на 12 лет, и я родился, когда папе было уже 49. Он тогда занимал достаточно высокие посты, и нам со старшим братом перепадало кое-что с царского плеча. Характер у отца был строгий, но рядом со строгим папой всегда находилась мягкая мама. Поэтому я рос избалованным ребенком. Захотел горные лыжи – пожалуйста. А что такое горные лыжи в конце 70-х? Что такое спортивный велосипед? Это зарплата, которую получала тогда мама. Но у меня все это было.
– Это не портило ваших отношений с одноклассниками? Вы не стали заносчивым?
– Нет. Мы до сих пор встречаемся классом, хотя после окончания школы прошло уже 35 лет. Одноклассники приезжали на мое 50-летие в «Крокус Сити Холл». Мы постоянно общаемся между собою.
Нет, я никогда не был заносчивым, а тем более сейчас. Чем потолок-то царапать?
– Как чем – короной…
– Зубцы у этой короны уже обточились.
– А многие считают вас высокомерным.
– Я специально это делаю, потому что считаю, если у людей есть право со мной так разговаривать, то и у меня есть право так же отвечать. Стал достаточно резким человеком, так научили. Опять же смотря в какую социальную среду ты попадаешь. Если попадаешь в общество благовоспитанных людей, то никогда не будешь хамить. Никогда не будешь рычать. А когда ты попадаешь к гиенам, значит, надо рыкнуть, чтобы поставить их на место. Тогда они встают на задние лапы и, поджав хвосты, убегают.
– Вы часто играете романтичных героев. А вам самому романтика присуща?
– Надеюсь, что-то романтичное осталось. Не все еще желтая пресса вытравила. Поэтому близким моим еще достается иногда романтик.
– Вы участвовали в автопробеге. Это тоже довольно романтично.
– Это моя шальная молодость. Хотя какая молодость? Мне тогда было 30 с копейками. И эта молодость могла там и закончиться. Потому что была страшнейшая авария – от машины ничего не осталось. Мы разбились очень сильно, и, как выжили, никто не знает. Даже приехавшие на место сотрудники ДАИ (это было под Днепропетровском) спросили: «Ребята, какому богу молитесь?» Это была моя вторая гонка. А на первой случилась такая поломка в машине, после чего починить ее было уже невозможно. Это произошло во Франции. Встал в 70 километрах от Лиона, стою, жду эвакуатор. Позвонил товарищам по команде сообщить, что со мной произошло. А они практически уже доехали до Лиона, скоро финиш. Но все равно развернулись, сделали крюк почти в сто километров и забрали меня. Пожертвовали выигрышем, но пришли на помощь. И с этого момента между нами возникла настоящая мужская дружба. Мы можем не созваниваться месяц-два, но если вдруг кому-то нужна помощь, то к нему спешит вся команда.
– У вас вообще много друзей?
– Много друзей не бывает. А вот знакомых, приятелей очень много. Но так практически у всех людей – в телефоне 250 номеров, а звонишь по двум, по трем максимум. При этом и по всем остальным, тебе в ответ скажут: «О, привет», но это все приятели. А друзей, кому можно позвонить и сказать: «Мне плохо», таких очень мало. Хотя, наверное, из 250 номеров 230 тоже откликнуться. Но все равно ты же сам выбираешь, кому звонить. Потом дружба – понятие круглосуточное, такое есть мнение. И это правило я выдвигаю в первую очередь по отношению к самому себе: способен ли я прийти кому-то на помощь в любое время дня и ночи.
– С предательством тоже встречались?
– И не раз. Много всего было в жизни: и потерь, и утрат. Но моя бабушка всегда говорила: «Не спрашивай ЗА ЧТО, спрашивай ЗАЧЕМ?» Если ты ответишь себе на этот вопрос, то считай, что решил какие-то жизненно важные для тебя вопросы. Это касается любого предательства. Если это произошло, значит, я нагрешил в своей жизни и мне боженька возвращает этот грех бумерангом. Чтобы я подумал, чтобы был готов к какому-то удару. Хотя к ним нельзя подготовиться. Удары, к сожалению, никогда не повторяются, они все время разные. И сила взрывной волны тоже бывает разная. Но в свои почти 52 года уже думаешь: «Ну, значит так должно быть».
– Тем не менее вы счастливый человек. И карьера складывается удачно, и после страшных аварий остаетесь, к счастью, целым и невредимым.
– Не могу с вами не согласиться. Честно скажу. Потому что столько было и хорошего, и доброго. Начиная с детства и заканчивая друзьями, приобретенными после аварии. Когда смерть прошла близко, коснулась тебя, но пощадила… А ты после этого обрел еще друзей, которые теперь стали братьями. 25 августа, в день, когда это случилось, мы звоним друг другу, чтобы поздравить с нашим новым днем рождения.
После каждой потери ты что-то приобретаешь. Уже не говорю о том, что ты наращиваешь свою внутреннюю силу. Опять-таки почему морщины, почему седые волосы. Это же богатство твое, твой опыт. Понимаю, что в 60 лет буду совершенно по-другому говорить. И даже в 53 буду рассуждать по-иному. Отношение к жизни с годами меняется. Что-то произойдет – хорошее или плохое. Опять же ты по-другому будешь смотреть на какие-то вещи. На что-то закроешь глаза. Скажешь: «Мне это вообще не интересно».
– Чего вы ждете от жизни? Каких-то перемен, может любви большой, еще детей…
– Не исключаю никакого варианта. История не нами написана. Я не фаталист конечно, но все-таки что-то в этом есть. Ты родился, а про тебя все уже известно. Там.
Ни о чем не загадываю. Наверняка что-то будет происходить. А что, я не знаю. Но очень хочется хорошего. Хочется, чтобы всегда было солнечно и безветренно, а в результате – мокрый снег с дождем. Но ведь это тоже все временно. Потом выходит солнце и тебе снова хорошо. Так и в жизни. Поэтому загадывать что-то… Посмотрим. Поживем – увидим.
Елена Милиенко, фото: архив театра